Клайв Льюис - Космическая трилогия [сборник]
Мерлину он сказал, что именно теперь нужно держаться, ибо первые трое — ближе к человеку, что-то соответствует в них мужскому и женскому началу, их понять нам легче; в тех, кто сейчас придет, тоже есть что-то, соответствующее роду, — но не такому, какой ведом на Земле. К тому же, они сильнее, старше, и миров их не коснулось благое унижение органической жизни.
«Пошевелите поленья, Деннистон», — сказал Макфи. «Похолодало», — сказал Димбл, и все подумали о жухлой траве, о мерзнущих птицах, о темной чаще. Потом — о темноте ночи, потом — о беззвездной бездне вселенской пустоты, в которую канет всякая жизнь. Куда уходят годы? Может ли Сам Господь вернуть их? Печаль сгущалась. Сгущалось и сомненье — нужно ли вообще что-нибудь понимать?
Сатурн, называемый в небесах Лургой, стоял в синей комнате. Перед его свинцово-тяжкой древностью сами боги ощущали себя слишком молодыми. Он был стар и могуч, словно гора. Рэнсому и Мерлину стало очень холодно, и сила Лурги вливалась в них невыразимой печалью. Внизу, на кухне, никто не мог потом вспомнить, как же это было: вдруг закипел чайник и запенился пунш. Кто-то попросил Артура что-нибудь сыграть. Стулья сдвинули к стенам, начался танец. Никто не вспомнил потом, что же они танцевали. Они мерно хлопали в ладоши, кланялись, били об пол ногой, высоко подпрыгивали. Ни один из них не чувствовал себя смешным. Всем казалось, что кухня стала королевским дворцом, а танец величав и прекрасен, как торжественная церемония.
Синяя комната осветилась радостным светом. Перед первыми четырьмя человек склоняется, перед пятым он умирает, ибо если он не умрет, он засмеется. Даже если ты калека, твой шаг станет царственным; даже если ты нищий, лохмотья твои станут мантией. Праздничная радость, веселое величие, пышность, вежество, торжество исходили от пришельца. Чтобы создать отдаленное его подобие, мы трубим в трубы, бьем в колокола, воздвигаем триумфальные арки. Он был подобен зеленой волне, увенчанной тепло-белой пеной и разбивающейся о скалы с грозным смехом; музыке на пиру, такой ликующей и такой высокой, что радость, родственная страху, охватывает гостей. Пришел царь царей, уарса Глунд, которого звали на Земле Юпитером, и, трепеща перед его творческой силой, принимали за Самого Творца.
С приходом его в синей комнате воцарился праздник. Захваченные словословием, которое вечно поют пятеро совершенных, люди забыли на время, зачем те пришли. Но уарсы напомнили об этом и даровали Мерлину новую силу.
Наутро он был другим. Он сбрил бороду, но главное — он больше не принадлежал себе. После завтрака Макфи посадил его в машину и высадил неподалеку от Бэлбери.
2Марк дремал у бродягиного ложа, когда явились посетители. Первым вошел Фрост и придержал дверь, впуская в комнату Уизера и еще одного, незнакомого человека.
Новоприбывший — в грубой рясе, с широкополой черной шляпой в руке — был очень высок, чисто выбрит, изрезан морщинами и голову держал немного склоненной. Марк сразу решил, что это — простой монах, знающий по случайности древние наречия, такие же темные, как он сам. Было неприятно видеть его рядом с этими негодяями, наблюдавшими не без холодной брезгливости за ходом эксперимента.
Уизер что-то сказал незнакомцу по-латыни, Марк не понял и подумал: «Ну, конечно, он священник. Где они его откопали? Может, грек? Непохоже… Скорей уж русский». Однако больше он не гадал, ибо его приятель, открывший было глаза, крепко зажмурился и стал себя странно вести. Сперва он захрюкал и повернулся к прочим спиной. Незнакомец шагнул к кровати и произнес два-три слова. Бродяга — медленно, словно тяжелый корабль, послушный рулю — перекатился на другой бок и уставился на пришельца. Тот заговорил опять; лицо у бродяги исказилось, и он, заикаясь, кашляя, тяжело дыша, выговорил высоким голосом какую-то непонятную фразу.
Так беседа и пошла. Бродяга стал говорить глаже, но голос у него был совсем не тот, который часто слышал Марк. Вдруг он присел в постели, указывая пальцем на Уизера и Фроста. Пришелец что-то спросил. Бродяга что-то ответил.
Тогда пришелец отступил назад, несколько раз перекрестился и быстро заговорил по-латыни, обращаясь к начальникам. Лица их менялись, пока он говорил, — они все больше походили на собак, идущих по следу. Пришелец кинулся к дверям, подобрав рясу; они его перехватили. Фрост скалился совершенно как пес. Уизер уже не смотрел вдаль. Пришелец осторожно двинулся к кровати. Бродяга застыл, подобострастно глядя на него.
Снова началась беседа. Бродяга опять указал на Уизера и Фроста, пришелец перевел его слова на латынь. Уизер и Фрост переглянулись. Дальше пошел чистый бред. Очень осторожно, трясясь и кряхтя, ИО стал опускаться на колени; через полсекунды опустился и Фрост с каким-то металлическим лязганьем. Он посмотрел снизу на Марка, и лицо его скривилось от злости, такой сильной, что она уже не была страстью и обжигала холодом, словно металл на морозе. «На колени!» — крикнул он и отвернулся. Марк так и не вспомнил потом, забыл ли он послушаться или с этого и начался его бунт.
Бродяга опять заговорил, не отрывая глаз от пришельца. Тот перевел и отступил в сторону. Уизер и Фрост поползли к кровати. Бродяга сунул им грязную мохнатую руку. Они ее поцеловали. Он приказал что-то еще. Уизер стал возражать (все по-латыни), указывая на Фроста. Слова «venia tua» тут же исправлявшиеся на «venia vestra»[29], звучали так часто, что и Марк их понял. Но бродяга был непреклонен. Уизер и Фрост покинули комнату.
Как только закрылась дверь, бродяга рухнул, словно из него выпустили воздух. Он катался по кровати, бранился, но Марк не слушал его, ибо пришелец теперь обернулся к нему самому. Чтобы лучше его понять, Марк поднял голову, но она сразу упала и, сам того не заметив, он крепко заснул.
— Ну, как?.. — спросил Фрост.
— По… поразительно, — еле выговорил Уизер.
Они шли по проходам и говорили очень тихо.
— Куда мы идем? — спросил Фрост.
— В мои комнаты, — сказал Уизер. — Если вы помните, он просил, чтобы ему дали одежду.
— Он не просил. Он приказал.
ИО не ответил. Они вошли в его спальню и закрыли дверь.
— Я полагаю, это ему подойдет, — сказал Уизер, выкладывая одежду на постель. — Мне кажется, баскский… э-э… священнослужитель вам не совсем приятен. Я не разделяю вашей неприязни к религии. Я говорю не о христианстве в его примитивной форме, но в религиозных кругах… я сказал бы, в клерикальных сферах… время от времени попадаются чрезвычайно ценные виды духовности. Как правило, носители их в высшей степени деятельны. Отец Дойл, хотя он и не очень даровит, — один из лучших наших сотрудников, а Стрэйк способен к полной самоотдаче (вы, если не ошибаюсь, называете ее объективностью?). Это — редкость, немалая редкость.